Данная повесть известного российского писателя, номинанта Патриаршей литературной премии Сергея Щербакова была впервые напечатана в сборнике «Рабочая собака: непридуманные рассказы» (М.: Российский писатель, 2005).
 

Скачать

(MP3 файл. Продолжительность 1:28:58 мин. Размер 106.8 Mb) Читает автор.

Источник: http://www.pravoslavie.ru/jurnal/52180.htm
© Православие.Ru

 

Привез я Малыша в Москву на руках пятимесячным щенком. В вагоне метро все от него глаз оторвать не могли. Один мужчина не выдержал, подошел: «Никогда такой красивой собаки не видал». На встречном эскалаторе люди, как по команде, вслед нам головы поворачивали. И потом на прогулках кто-нибудь непременно елей мне на сердце проливал: «…Все-таки лучше наших собак нету…»

И было отчего восхититься. Малыш настолько черный, что весь переливается как золото на солнце. Дамочки с таксами нередко интересовались: чем я его мою. Передние лапки до колен в белых чулках, а задние только слегка тронуты белой краской. На груди не просто классический для лайки узкий белый галстук от подбородка до живота, но с широкой поперечиной посредине – не галстук, а крест. Уши большие, почти как у овчарки. Крупные лайки обычно коренастые, а Малыш строен, легок. Ходит, как цирковая лошадка, пританцовывая. «Дворянской» крови у него добрая половина, но как две капли воды похож на зырянскую лайку в знаменитой книге о собаках Л.П. Сабанеева. Глаза у Малыша прекраснее, чем у трепетной лани. Не только девчонки приходили от них в восторг; даже люди с охладевшим сердцем останавливались, дивились на себя, покачивали головой, что на какую-то собаку загляделись…

Случались, конечно, и неприятности из-за красоты Малыша. Однажды выскочил из роскошной иномарки некто в черном пальто до пят: «Продай собаку. Я хорошо заплачу». Говорю: «Не продается». А он не отстает: «Я очень хорошо заплачу», – и полез за деньгами в карман, а сам зачем-то по сторонам оглядывается. Дело было вечером, народу почти никого, в машине за полутемными стеклами, вижу, сидят такие же, – выскочат, схватят Малыша и уедут, от них чего угодно можно ожидать. Хотелось крикнуть, что за богатства всей земли я Малыша не продам, но сказал я, слава Богу, другое: «Мне деньги не нужны». Мои слова потрясли, он так и остался стоять с открытым ртом, а мы быстро пошли к дому.

Но больше всего досаждали охотники. Залюбовавшись на лаячью красоту Малыша, непременно спрашивали: «Рабочая?» Я виновато разводил руками. Конечно, на меня – презрительный взгляд: такую собаку загубил. Для охотников, если охотничья собака не охотится, значит, она живет бессмысленно – превратили ее в собачку для баловства. Становилось больно – я даже жаловался жене, мол, не буду же на улице первому встречному объяснять, что я родился в таежном сибирском селе и ходил на охоту с другом Мишкой уже в двенадцать лет – стрелял зайцев, рябчиков, куропаток, потом как-то убил белку, а шкурку снимать не умел и бросил ее на столе на веранде. Она замерзла как живая – идешь мимо, глянешь в глазки, и так жалко-жалко ее станет. А тут еще мать заладила: «Зачем убил зря». До того я дошел, что подарил ружье двоюродному брату и дал зарок больше не охотиться.

Однажды я все же рассказал эту историю очередному охотнику, но он немилосердно предложил отдать Малыша другому. Несколько лет я молча терпел обвинения, а в один прекрасный день вдруг понял, что песька наш такую работу делает, какая ни одной собаке на земле и не снилась, и потому я имею полное право отвечать: «Рабочая». Но, именно с тех пор охотники перестали спрашивать, видимо, на мне уже было написано, что уж у меня-то собака такая рабочая и история собачья у нас совсем необыкновенная и началась задолго до рождения Малыша, в самом раннем моем детстве, а может и раньше…

* * *

Было мне года четыре, не больше. Пришли в гости к бабушке, а возле крыльца ползает милый черный щенок. Конечно, я схватил его, прижал к груди, поцеловал, но бабушка строго сказала: «Брось сейчас же – нечего поважать». Душа не согласилась, но я опустил щенка на землю. Когда пришли в следующий раз – его уже привязали на веревку к железной гире. Он жалобно скулил и все пытался освободиться. Невольно закапали и у меня слезы, а бабушка, сурово взглянув, впервые сказала, что я не их крови – отцовской. Когда Шарик подрос и стал сдвигать гирю с места, его посадили на цепь в дальнем углу двора.

А во втором или третьем классе я прочитал в «Родной речи» рассказ «Зимовье на Студеной». В глухой тайге жили старик Елеска с собакой Музгарко. Любили они друг друга, как редко бывает. Жили-поживали: охотились, рыбу ловили, не раз спасали друг друга от медведей да волков. «Музгарко Бог мне послал, – размышлял Елеска, – не ладно это про пса говорить, а только оно похоже…» Одного не хватало старику – храма, куда в праздники добрые люди ходят. А на Студеной волки обедни завывали, так что он сам службу пел и со слезами тоже молился.

Весной Бог им гостей присылал – с теплого моря птицы прилетали. Их Елеска не трогал, считал, что перелетная птица – трудница перед Богом. Только осенью больных, оставшихся в полыньях, пришибал из жалости – что им маяться-то, все равно сгибнут.

Но пришла однажды уж очень студеная зима, так что Елеска заскучал и попросил привезти ему петушка, чтобы он сказывал, который час на дворе. Когда его привезли, старик настолько был очарован, что даже Музгарко отошел у него на второй план. Мне было больно, что он родному Музгарко, с которым столько вместе пережито, предпочел какого-то глупого, бессердечного петуха. И Музгарко вдруг ни с того ни с сего заболел. Елеска опомнился, забыл про петуха, ходил за Музгарко, как за родным сыном: «Ну, где болит, Музгарушко?» Но против смерти лекарства нет – Музгарко умер накануне Рождества. Я плакал вместе с Елеской, словно это я потерял самое любимое, родное существо на свете. Старик не хотел, чтобы волки съели Музгарко – три дня долбил мерзлую землю, сделал могилку и похоронил верного друга. Петух по-прежнему будил его ночью своим криком, но теперь Елеска не радовался, а тотчас вспоминал Музгарко, и делалось ему горько и тошно до смерти.

Перед сном я мечтал – вот вырасту, возьму собаку, будем жить с ней в самой глухой тайге и спасать друг друга от медведей и рысей, как Елеска с Музгарко… И, конечно, мне было невыносимо видеть бабушкиного Шарика. Вся его несчастная жизнь прошла на моих глазах. Он и с цепи ни разу не сорвался, просидел в одном углу. Когда я был уже подростком, дядька сказал: «Пора Шарика на степь вести – совсем лаять перестал». С того дня, когда никто не видел, я кидал в Шарика камни, но вместо лая он молча уходил в будку. Лаять ему больше не хотелось, а может быть, и жить тоже? Однажды я пришел к бабушке и увидел, что цепь валяется на земле, а возле крыльца снова ползает черный щенок...

В двенадцать лет я все-таки уговорил маму взять щенка овчарки, пообещав так воспитать его, что хоть на границе служи. В то время «Над Тиссой» был любимым моим фильмом. Я плакал, когда нарушитель границы пинал собаку в живот и она ползла и не могла встать. Зато как я радовался в конце фильма: на плоту собака увернулась и схватила нарушителя за ногу. Это была наша победа…

Назвал я щенка Ураном. Красавец был. Все овчарки, которых мне довелось видеть, на самом деле не серого цвета, а черного с рыжиной, с белизной. Уран же был именно серого цвета с голубым отливом, с черным ремнем на спине. Глаза у него были почти такие же прекрасные, как у Малыша, и мордой они очень похожи. Теперь я понимаю, почему Бог так сделал… Купил я в городе книгу «Служебное собаководство» и начал дрессировку. Мечтал, как Уран будет ходить со мной рядом по всей деревне, как люди будут удивляться, какой он умный да обученный. Но именно в это время я впервые влюбился, забросил учебу, перестал слушать маму, целыми днями шлялся по улице, и обучение Урана закончилось на команде «сидеть»… А он не ждал, он рос, становился крупной злой овчаркой, и его пришлось посадить на цепь. Он страшно кидался при виде людей, и они торопились поскорее войти в сени. Мама, конечно, напоминала, как я хвастался, что уж наш-то Уран никогда не будет сидеть на цепи. Мне было стыдно, жалко Урана, но, выслушав ее, я опять бежал на улицу. Однажды она остановила меня на пороге и прямо предложила отдать Урана знакомому охотнику, который обещал сделать из него охотничью собаку и у которого Урану, конечно, будет лучше, чем у нас…

На другой день охотник приехал на коне с санями. Было солнечно, морозно, снег так и переливался золотом. Я не знал, на что отдаю Урана, но в сердце было пусто, да еще охотник всячески показывал, что он боится. Мол, вон какая у тебя собака грозная. Мне было это противно, ведь собака-то уже не моя. Но я почему-то чувствовал и себя в его власти и дурацки улыбался. Мне не хотелось самому привязывать Урана к задку саней, но все-таки я привязал… Потом я сидел в санях, Уран на веревке бежал сзади. На него летела золотая снежная пыль, он прижимал уши, щурил глаза и от этого казался таким растерянным, не понимающим, что же происходит. Я смотрел, как удаляется родной дом, и мне казалось, будто нас увозят в чужие края…

Этот день во всех подробностях навсегда врезался в мою душу. Зачем-то я еще сидел в доме охотника, и он показал в окно: «Сейчас драться будут». Уран стоял нос к носу с крупной лайкой. Долго они как бы подставляли друг другу шеи для нападения и одновременно разошлись в разные стороны…

Потом я чуть не каждый день ходил проведывать Урана, но он не радовался мне. Я чувствовал, что и охотнику не нравятся мои частые приходы, да и сам уже понимал, что дальше так нельзя: надо либо забрать Урана назад, либо перестать ходить. В очередной раз придя к охотнику, я увидел у амбара пустую цепь. Охотник рассказал, что вечером отпустили Урана погулять по двору, а он вдруг напал на сына, и пришлось его застрелить: «Шкура там, в сенях лежит – иди, посмотри». Конечно, я не стал смотреть шкуру, а, не помня себя, выбежал из дома. Я не здоровался с охотником до тридцати лет, хотя сразу понял, виноват я – я погубил Урана. Но охотник почему-то тоже пострадал – отморозил в тайге пальцы рук и ног, и тот сын его погиб по пьянке. Из восточно-европейской овчарки невозможно сделать охотничью собаку, это каждый охотник отлично знает, зато шкура Урана такая красивая, серо-голубая… наверное богатая шапка из нее вышла…

До сих пор жалею, что Уран не прожил свои десять собачьих лет… Потом люди часто предлагали взять щенка, но я в испуге отказывался…

* * *

Через тридцать лет, в начале девяностых годов прошлого столетия, мы с женой два года жили в нашем деревенском доме. Жили как заправские крестьяне, чем жена очень гордилась, даже завели двадцать кур. Не хватало только собаки, и жена все подбивала меня приобрести породистого щенка. Помня Урана, я ее всячески отговаривал, мол, и так кое-как концы с концами сводим, и вообще собак покупать нельзя, а надо либо подобрать бездомного, либо взять щенка от соседской собачки Жульки, самой умной и доброй собаки на свете. Она не знала команд, но понимала все слова, которые говорил хозяин – жили они вдвоем. Он любовно ворчал: «Чего ты бока отлеживаешь, шла бы в поля мышей ловить». Жулька сразу поднималась с пола, подходила к двери и потом, выйдя от Александра Ивановича, я видел, как она за огородами откапывает мышей… Жена же считала Жульку простой деревенской собачкой и потому с женской хитростью на время прекратила разговоры на эту тему. Но за три дня до Рождества, утром, зашел радостно возбужденный Александр Иваныч: «Жультя ощенилась – пошли щенков смотреть». Жена на секунду задумалась и вдруг ответила с радостной решительностью: «Пошли», – и значительно посмотрела на меня. Я понял – теперь деваться мне некуда. Снова Уран глянул в душу, но в этот раз мной тоже овладела радостная решительность, и я не отвел глаза: «Пошли». Увидав три мокрых бесформенных комочка, жена было поколебалась, но я не мог допустить, чтобы по нашей вине щенка утопили, и уже твердо решил, что на этот раз сделаю все, чтобы моя собака была счастлива. А уж как был счастлив Александр Иваныч – впервые от его Жульки брали щенка! Он сразу засуетился, заморгал заблестевшими синими глазами: «Пусть месяц с маткой поживет, потом я его сам принесу».

В нашем старом доме было так холодно, что мы ходили в валенках и толстенных свитерах, а спали в шапках. Малыша поместили сначала на печку. Но он пищал там, и я боялся, что упадет с такой высоты и разобьется. К великой радости жены пришлось положить его на кровать между нами. Он сразу забился к жене под бочок, и нельзя было точно сказать, кто из них более счастлив. Правда, когда Малыш подрос, мне взбрело на ум закалять его, и, как жена ни отговаривала, вечером я выносил Малыша в крытый двор, оставлял на ночь в ящике с сеном. Видели бы вы, как он глядел на меня, когда я уходил, – сердце переворачивалось. Весной, чуть потеплело, Малыш снова водворился между нами, и я согласился с Надей, что из-за моей глупости столько счастья мы потеряли. Следующую зиму мы прожили в московской квартире. Когда вернулись в деревню, Малыш, естественно, стал жить в доме. Честно сказать, я совсем не пожалел, что не сбылась моя мечта и Малыш не стал, как его мамка Жулька, такой же неприхотливой деревенской собачкой… Огромная будка так и простояла зря. Иногда летом в жару Малыш забирался в нее и спал часик-другой. Наш друг художник Василий так и нарисовал его, высунувшим нос из будки. Я потом все подшучивал над ним, что на этой его картине нет правды жизни, что он вводит людей в заблуждение – ведь Малыш никогда не жил в будке и на цепи сидел за всю жизнь может быть дня три, когда подрубали дом и я боялся, что его придавит бревном или под колесо машины он угодит…

До года Малыш был самым веселым, самым игручим песиком на свете, а потом в Москве неожиданно превратился в такого забияку и драчуна, что жизнь наша стала сплошной нервотрепкой. На прогулке зазеваешься, глядь, он уже схватился с какой-нибудь собакой и надо срочно их разнимать. Да ладно бы с какой поменьше, а то все с ротвейлерами, с овчарками. Руки-ноги у меня постоянно были в укусах и синяках. А уж облаять каждую моську нам непременно надо. Как на прогулку идти, так меня просто в жар кидало. Жена совсем не могла с ним управиться – вышла один раз, он потащил ее, свалил с ног и сцепился с догом. Ладно, хозяин дога оказался умным интеллигентным человеком. Пришлось мне целиком взять Малыша на свое попечение. Даже заболеть с тех пор нельзя было, не то что в больницу лечь. Жизнь, как говорят, наступила военная. Больной не больной – на прогулку иди. Раньше я частенько любовался вином в стакане и льстивые женщины завлекали меня своими ресницами – становился я, «как спящий посреди моря». А как стал Малыш драчуном, так сразу это отрезало. Сидишь в такой веселой компании, и сердце уже начинает говорить, мол, останься здесь на ночку; но вспомнишь Малыша, представишь, как жена выйдет с ним на прогулку, как он схватится с бультерьером и тот на глазах жены задушит нашего любимого пеську, сразу встаешь: «Простите, пора к дому – песик у нас». Потом это стало в семье присловьем: жена начнет жаловаться, что никуда мы не ходим, не ездим, все торчим в деревне, что у нас тоска, а не жизнь, а я ей: «Песик у нас».

Двенадцать лет у нас один путь был: в деревню и обратно. И путь этот был настолько тяжел для меня, что не приведи Бог. В электричках, в автобусах теперь собак полно, почти все необученные, без намордников, а то даже и без поводков. Сколько раз нас просили выйти из вагона! Да и сам я уже не знал, куда нам деться… Даже мечтал завести дельтоплан и летать с Малышом по воздуху… А проход по Москве от Ярославского вокзала до нашего Столешникова переулка чего стоил! Через весь центр надо пройти, а здесь теперь в основном новые русские со своими питбулями живут – рептилии с рептилиями. Собаки похожи на крокодилов, и хозяева их тоже – живем мы теперь в мире рептилий и технологий. Однажды я до того устал убегать от рептилий и тянуть не желающего убегать Малыша, что, наверное, единственный раз в жизни настолько рассердился на него, что несколько раз хлестанул поводком. Близко стоявший мужчина, видимо, даже не желая видеть меня, не поворачивая головы, хмуро потребовал: «Прекрати бить собаку». Хоть я в ответ и метнул гневный взгляд, но вспоминаю его всю жизнь: «Эх, мил ты, человек, спасибо тебе. Побольше бы таких на белом свете было. Теперь людей бьют, и никто не вступится». Очень я жалею, что не рассказал ему, как люблю Малыша. Ведь он, наверное, долго переживал, что такая чудная собака извергу досталась…

Слава Богу, один я в деревню редко ездил: обычно с женой, с друзьями. Даже один раз крестный Григорьич нас сопровождал. Однажды оказались все заняты позарез, и мы решились попросить нашего знакомого Костю, вольного поэта, жившего в поселке недалеко от нашей деревни. Он неожиданно согласился и приехал в Москву в тот же день. С тех пор началась наша дружба. Помог я Косте завязать пить вино, потом, правда, он сорвался, но уже научился останавливаться, держаться подолгу – узнал и хорошо запомнил прекрасность трезвой чистой жизни. Частенько он ездил с нами в Москву и обратно, несколько раз оставался с Малышом в деревне. Как останется, так непременно подборку отличных стихов напишет. Однажды осенью даже целую книжку сотворил. Когда Костя пытался сказать какие-то благодарственные слова, я ему прямо отвечал: «Ты не мне, ты Малышу спасибо говори». И Костя говорил, посвятил Малышу не одну строфу:

Придешь домой, а чай готов.
И сладкий пряник есть у нас,
И есть у нас охапка дров,
Есть тишина, и мирный кров,
И как мы отдохнем сейчас.
Пусть косточку грызет Малыш,
Наш песька, славный друг, зверек,
Такая ночь, такая тишь,
Что рассказать не хватит строк.
И я молчу, и ты молчишь,
Всему свой срок, всему свой срок.

Я был искренен – если бы не Малыш, то едва ли бы подружился с Костей. Сначала он мне даже не нравился. Я всегда старался все делать сам, а Костя даже гвоздь в стену вбить не умел и полы в доме ему мать приходила мыть…Зато зимой и летом ходил он в широкополой шляпе, из под которой свисали длинные декадентские волосы. И тогдашние его стихи раздражали меня непомерными претензиями, освещенными множеством свечей и зеркал… В стихе, где косточку грызет Малыш, наконец-то появилась любовь, благодарность. Думаю, отсюда началась большая поэзия Кости. И уже не мать, а сам Костя прикладывал в поленницу в саду привезенные дрова… Больше десяти лет мы встречались с Костей чуть не каждый день. У кого была такая роскошь общения, дружбы?! Часто ли мы встречаемся со своими друзьями?..

Малыш вообще стал для меня палочкой-выручалочкой. Жена взбунтуется, мол, не приеду к вам больше в деревню, а я ей, без всякого письма, фотографию в конверт, где мы в обнимку с Малышом прислонились к нашему бревенчатому дому, смотрим прямо в душу – и жена, вместо Кавказа, на весь отпуск – в нашу деревню. С другом Васей поссорился, и ему эту фотографию в письме – через несколько дней он смущенно стучит в окно нашего деревенского дома, и Малыш, наш песька, славный друг, счастливо лает на него. И сколько потом радости... Песик у нас…

Но в деревню мы ездили обычно раз в месяц, а в Москве – прогулки каждый день по два-три раза. Особенно тяжело вечером. За день и так-то устанешь, а тут еще в темноту идти: за каждым кустом бультерьер чудится. Однажды вечером засупонил я Малыша, намотал как надо поводок на руку и вдруг почувствовал, что просто не могу выйти за двери. Сел и сижу. Жена подошла: «Ты плохо себя чувствуешь?» Я молчу, и она поняла: «Давай, помолимся». Встали, прочитали несколько молитв, которые знали наизусть, – нашлись откуда-то силы выйти. С того вечера стал перед выходом с Малышом молитвы читать. Потом заметил, как только не помолишься или плохо помолишься – руками, как говорится, помашешь – так очень трудно порог перешагнуть и на улице от собственной тени шарахаешься. И не дай Бог с женой перед прогулкой поругаться, рассердиться на кого-нибудь – непременно с какими-нибудь рептилиями встретишься нос к носу, и приходится, не разбирая дороги, убегать сломя голову. Потому я умолял жену: запомни хорошенько, нельзя перед прогулкой мне гневаться – можем мы с Малышом просто-напросто погибнуть. Я ничуть не преувеличивал; несколько раз мы перебегали дорогу прямо среди несущихся машин… Но почему-то именно перед прогулкой жена вдруг начинала ссориться из-за какой-нибудь чепухи, выяснять, как мы дальше будем жить… Я даже иногда думал о разводе, но вспомнишь про Малыша и дальше терпишь. Он ведь ее любит не меньше меня, что же ему, разорваться? Когда в лугах или в лесу мы расходимся в разные стороны, Малыш сначала мечется, но потом все же бежит за мной. Зато к жене он более нежен. Может быть, мы бы и развелись, но песик у нас…

С годами как-то незаметно составилось целое молитвенное правильце, которое непременно я читал перед прогулкой с Малышом. Естественно, начиналось оно с молитвы кресту: «Огради нас, Господи, силою Честнаго и Животворящаго Твоего Креста, и сохрани нас от всякаго зла». Малыш до того ее выучил, что другие молитвы можно часами читать – он и ухом не поведет, но стоит произнести: «Огради нас, Господи…», – сразу деловито подходит, смотрит в глаза: «Ну что, на прогулку?» – ложится рядышком и кладет голову мне на левую ногу. Конечно, молился я оптинскому старцу Феодосию, у которого на глазах убили его любимого ворона; священномученику Власию, покровителю животных; преподобному Герасиму, повстречавшему в пустыне льва, который показал святому распухшую больную лапу. Герасим пожалел Божью тварь, вынул занозу, обработал и перевязал рану. Благодарный лев настолько полюбил своего благодетеля, что везде ходил за ним и был послушен, как собака, даже пас осла. Когда Герасим умер, лев бился головой о его могилу и умер на ней… Просил я также молиться за нас старца Николая Гурьянова, умолившего Милосердного Господа оживить его любимого кота Липу. Ну и конечно, обращался к землякам Малыша, всем святым монастыря, находящегося в трех километрах от нашей деревни.

Заканчиваю правильце, Малыш радостно вскакивает, ставит мне лапы на грудь. В последние годы я уже целиком разделял его радость и даже приобрел спокойствие – столько лет Господь нас никому в обиду не давал. Недаром мы заканчиваем правильце просьбой: «Господи, не посрами рабов Твоих». И не посрамил.

Гуляем однажды в лесопарке МГУ. Малыш убежал слишком далеко, так что я его из виду потерял. Вдруг слышу в той стороне страшное рычание собак, звуки схватки. Побежал что есть мочи; вижу, навстречу летит Малыш, а за ним огромные ротвейлер и бордосский дог. Сразу понял, даже вдвоем нам с ними не справиться; более того, из-за меня-то Малыш сейчас и погибнет. Малыш так быстро бегал, что однажды добыл зайца-осенника и, конечно, этим рептилиям никогда бы его не догнать; но ведь он ни за что мимо меня не пробежит и начнет с ними драться не на жизнь, а на смерть. Глаза невольно вокруг дубину ищут, хотя понимаю, что тогда и меня разорвут в клочья. Малыш остановился, развернулся навстречу врагу. Сердце стучало: что делать? что делать? И вдруг я крикнул: «Стоять». Обычно в таких случаях рептилии даже хозяев не слушают, а тут встали, как вкопанные, в десяти шагах от нас… Я, как во сне, сказал Малышу: «Рядом», и мы, не оглядываясь, пошли в другую сторону. Почему я вдруг крикнул: стоять? Почему они послушались меня, будто я власть над ними имею? С тех пор ни одной драки у нас не было. Два раза питбули пытались перебежать к нам через пустую дорогу – вдруг, словно с неба, мчится иномарка, и мы видим, что питбуль, будто машина ударила его по носу, в ужасе бежит назад к своему хозяину. Правда, напряжение нервное было всегда. В квартире напротив жил бультерьер Лаврентий. Его хозяева, конечно, по сторонам не смотрели, даже иногда в подъезде без поводка ходили, так что мне приходилось быть начеку. Пробовал несколько раз поговорить с ними, но они, как большинство современных молодых людей, оказались глупы – с ними ни одну мысль нельзя было досказать до конца, и отвечали они всегда, не дослушав. Наибольшую опасность представлял лифт. Если он подъезжал к нашему этажу, мы с Малышом быстро уходили в тамбур и выглядывали из-за прикрытой двери. На первом этаже, если я слышал хлопанье входной двери, громко кричал: «Мы с собакой». Если же перед лифтом оказывался Лаврентий, мы просто уезжали к себе на этаж. До того дошло, что я как-то подумал, мол, давно Лаврентия не видали, и сразу с радостью перекрестился: «Дай Бог, никогда в жизни не увидеться». И тут же понял, что и с хозяевами его я тоже был бы рад никогда в жизни больше не увидеться. Ведь это очень печальный факт нашей жизни, что не хочется с людьми, с соседями, встречаться, как с бультерьером. И со многими людьми нынче так: лучше бы не встречаться… Потому старался я больше жить в деревне. Там, правда, тоже приходилось с палкой ходить и молиться не меньше, но там пока рептилий нет и люди еще умеют дослушивать до конца. А уж в полях, в лугах, в лесу было наше с Малышом царство. За деревней я его сразу отпускаю, и часа три мы наслаждаемся красотой. Подходим к нашему саксаулу. Конечно, это никакой не саксаул, а обычный куст ракиты, выросший довольно далеко от реки на песке и потому кривой малолиственный, за это и назвали его «нашим саксаулом». Потом, тоже от избытка чувств, самые крупные кулики стали «нашими вальдшнепами», ивы возле реки с узкими серебристыми листочками – «нашей оливковой рощей», а под крышей дома жили у нас не махонькие трясогузки, а «наши павлины» – уж очень они по-хозяйски разгуливали по двору… В общем, так мы радовались тому, что у нас было, что его стало много-много, стали мы обладателями такого богатства, которое никто не может отнять… А вечерние наши гуляния возле крыльца, глядения на звезды, на луну и потому частые вспоминания Костиных стихов:

Я не могу натянутую туго,
Пошевелить волшебную струну,
Сожравший сыра чуть ли не полкруга,
Голодный песька лает на луну.

Костя три года назад умер, но я живо представляю, как они вот так же гуляли по двору и Малыш, представив луну сыром, просил Костю достать ее с небес. Тишина, только ежик рокочет, как моторчик, в траве, и Малыш иногда не выдерживает, кидается к нему с лаем. Я говорю: «Малыша, не трогай нашего ежика, а то он уйдет к соседям и нам без него станет грустно». Иногда чайки, прилетевшие с реки на ночлег, вдруг с криком сорвутся с тополя и, словно белые кораблики, унесутся в темной синеве небесного океана. Вдали за рекой какие-то огоньки дрожат во тьме, словно мачты кораблей в ночном просторе. Тишина такая, что с дороги за деревней отчетливо, словно в двадцати шагах, а на самом деле может в километре от нашего дома, звучат два голоса: мужской и женский. Они необыкновенно волнуют душу – наверное, потому, что это именно молодые голоса. О чем они говорят? Конечно, о любви. Такими молодыми голосами только о любви и говорить…

А Малышу лучше всего зимой в лугах. Мне же – опять одни переживания. То он за зайцем погонится и убежит аж за горизонт, а я волнуюсь: не заблудился бы, в яму не упал бы, к чужой охоте не привязался бы – охотники такую собаку, конечно, не отпустят… Так что, когда Малыш приплетался назад, высунув пламенный язык, я радовался ему, как спасенному. Даже во сне мне не было покоя – часто снилось, будто Малыш потерялся. Однажды прочитал в местной газете, что, оказывается, у нас волков полно и они до того собак ненавидят, что даже при людях нападают на них. На другой день иду вдоль реки, Малыш мой на лугу мышкует, вдруг вспомнил я эту статью, и стало страшно. Вокруг на много километров ни души, только иногда вертолет пролетит и я чувствую почему-то большую радость, что меня видят люди, летящие по небу, что они думают обо мне и наверняка жалеют, что так никогда и не узнают, кто это такой с черной собакой гуляет по лугам… В этот раз мне стало не до лирики: если что, волки обоих нас непременно съедят, Малыш ведь меня не бросит; хоть снова ружье заводи. Невольно огляделся вокруг: куда нам в таком случае скрыться? Вижу, некуда. Разве вон на ту одинокую березу залезть? А как Малыша туда затащить? И потом едва ли кто приедет, и упадем мы, замерзшие, с дерева прямо волкам в пасть. Разве что вертолетчики с неба увидят? Такие вот безрадостные мысли проносятся в голове, и вдруг вижу, посреди луга стоит… лиса. Видимо, настолько замышковалась, бедная, что нас прозевала. Стоит и не знает, что делать: до леса далеко и до реки столько же. Перекрестился я: «Господи, помоги», и к Малышу – на реке огромные полыньи и лед еще совсем тонкий. Если туда побегут, наверняка утонут. Уж не знаю, вслух или про себя умолял я ее побежать к лесу, а сам мчался к Малышу. Не успел, Малыш увидал лису и с лаем, с плачем кинулся к ней. Тут уже никто и ничто не может его остановить. Лиса побежала к реке – я согнулся и застонал от бессилия. За какие-то секунды они добежали до нее и скрылись под берегом. Наступила тишина. Мгновенно душа опустела. Я не знал, как жить дальше. Какой-то голос во мне вяло говорил: «Идти к реке – какой смысл? Посмотреть на полынью? Зачем?» Но представил, как приду один в пустой дом, и тошно мне стало до смерти. Сразу шагнул в сторону реки, и вдруг чья-то рука легла меж моих лопаток и легонько толкнула: «Беги». Я побежал. С реки донесся предсмертный крик моего Малыша. Несмотря на валенки с калошами, на ватные штаны и телогрейку, на снег по колено, эти полкилометра я пролетел мгновенно. Остановился на берегу и увидал: в полынье, положив передние лапы на лед, одна родная черная голова над водой торчит, мой Малыш. Боясь, что каждую секунду он может сорваться и уйти под лед, я на ходу скинул валенки, телогрейку и, хотя ни разу никого вот так не спасал, откуда-то узнал, что главное на льду – не останавливаться, катиться, как на лыжах. Подкатился, схватил Малыша за ошейник. Это была такая нечаянная великая радость. Никогда ее не забуду. Потянул, а сам без страха совсем подумал: «Вот сейчас-то я провалюсь, и мы утонем вместе». Лед страшно затрещал, но каким-то чудом я не провалился, хотя белые трещины, словно молнии, разбегались из под моих ног во все стороны… На берегу Малыш встряхнулся всем телом, образовав вокруг себя расчудесную радугу, я схватил его, протер шарфом и мы побежали домой. Было двадцать пять градусов мороза, а нам километров пять по снегу без дороги… Но такая была в сердце радость великая, что я даже не устал…

Утром Малыш никогда не шевелился, словно боялся разбудить меня, но стоило открыть глаза, перекреститься: «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь», он сразу спрыгивал со своей красной кушетки, потягивался на передних лапах и с сияющей от радости мордой, растопырив уши, подходил к кровати. Лизнув три раза в руку или прямо в нос, глядел: «Ну что, хозяин, жизнь прекрасна и удивительна!» Я согласно обнимал его, целовал прекрасные глазки: «Песька, ты не лайка у нас, а ланька. Не было таких, нету, но пускай будут. Нам не жалко, мы даже будем рады». Про себя я, конечно, со всем счастьем чувствовал, что таких-то все-равно не будет… И с наслаждением называл его зыряшей, Музгаркой моим, сынулькой Жульки Иванычевой… А как он бежал навстречу! Если к вам никто не бежал навстречу – вы не знаете, что такое счастье. Пока милая черная фигурка Малыша мелькала на дороге меж трав и цветов, душа от счастья уже любила весь мир, а когда он с плачем радости прыгал на грудь, тут уж душа настолько становилась чистой, что прощала все-все обиды… Своей непомерной любовью Малыш умел открыть любое сердце. В первые годы разругаемся, бывало, с женой, и она молчит днями, а для меня это самое невыносимое. Когда же появился Малыш, то больше такого грешного молчания у жены не было (один человек удостоился от Бога святости только за то, что никогда не засыпал с обидой на кого-либо – «ни разу солнце не заходило во гневе моем»). Только она ляжет на кровать лицом к стене, я сразу тихонько, одними глазами, подзываю Малыша, печально наблюдающего за нашей ссорой. Он радостно оживает, подходит к жене, тычется носом ей в шею, в руку. Она, скрепя сердце, не шевелится. Малыш глядит на меня, мол, видишь, хозяйка не отзывается. Я опять же одними глазами показываю, даже немножко укоризненно покачиваю головой, дескать, ты уже должен сам знать, что нужно делать. Малыш, умница, запрыгивает на кровать, суется носом к рукам, прикрывающим лицо, пытается раздвинуть их. Учуяв на щеке слезы, нежно-ласково слизывает их своим длинным язычком. Такой он у него был длинный, что когда Малыш спал, словно лепесток розы высовывался изо рта. Я иногда не выдерживал: тихонько гладил этот «лепесток» и Малыш сразу просыпался, недоуменно глядел на меня, мол, чего ты.

Конечно, от такой любви самое окаменевшее сердце растопится: жена переворачивалась на спину, обнимала Малыша. Естественно, я тут как тут, будто бы тоже только погладить Малыша, что он такой умница-разумница, что так любит хозяйку… Как он ее ждал в деревне! Ляжет на мой стол у окна и все смотрит-смотрит. Подойду к нему: «Ну, что, Малыша, совсем хозяйка забыла нас. Опять куда-нибудь на край земли собралась. Никак она не поймет, что счастье рядом, что за ним не нужно ездить за тридевять земель. Всего лишь сесть на электричку и через три часа – вот оно счастье. Нет, Малыша, не любит нас хозяйка». Малыш жалобно засвистит своим свистом, прижмется ко мне. Тут уж я на попятный: «Да шучу я, Малыша. Хозяйка нас любит больше, чем мы ее, и умнее она нас с тобой во сто раз, но работа у нее – она ведь человек добросовестный, не то что нынешние люди. Так что нечего нам с тобой хандрить, а надо нам гордиться нашей хозяйкой. Пошли-ка лучше в луга. Вернемся – а она дома нас с ужином поджидает». Малыш весело вскакивает, кладет мне лапы на плечи.

Возвращаясь с прогулки, мы всегда мечтали: а вдруг хозяйка и вправду приехала. И не надо нам было никакого ужина, лишь бы прижаться к ней покрепче и слушать-слушать рассказы о страшно далекой московской жизни и радоваться, что у нас есть наш деревенский дом… Когда жена приезжала, я сначала забирал у нее прямо через забор сумки, плащ, чтобы она могла прикрыть руками лицо – иначе Малыш, потерявший от счастья рассудок, мог, как мы говорили, ошрамить. Наконец, я впускал Надю во двор. Что тут с Малышом делалось! Думаю, он сам не понимал, что с ним творится. С жалобным лаем (это был не лай, а плач) Малыш прыгал на жену. И уж как он ей выговаривал, как выговаривал! Даже не больно прикусывал ей руки. Во всей его чудесной фигурке, в голосе явно звучало: «Что же ты делаешь?! Как же так можно?! Ведь у нас сердце не каменное». Я тоже сквозь слезы говорил: «Накажи ее, Малыша, накажи – совсем забыла нас». Потом они лежали в обнимку. Малыш без конца вскакивал – лизал Наде руки, лицо и ходил за ней по пятам, словно боялся, что она исчезнет. И я тоже ходил по пятам и тоже боялся…

Когда умирала теща, нам пришлось вместе с женой две недели жить в больнице в Москве, и я вынужден был оставить пеську на попечение соседки Капы. Костя на этот раз отказался остаться и именно с этих пор покатился он вниз… Пробыв день и ночь в одиночестве (Капа приходила к нему два раза в сутки), утром Малыш забрался в угол под лавку на кухне и не выходил оттуда целых четверо суток. Он всегда забивался туда, когда мы с женой ругались. Сначала становился между нами и начинал требовательно лаять, мол, хватит беса тешить, а потом, если на него цыкали, прятался в свой угол и не вылезал, пока я не звал его на помощь для примирения.

ПРОДОЛЖЕНИЕ